for-slide-1.jpg
for-slide-3.jpg
for-slide-4.jpg
for-slide-5.jpg
for-slide-7.jpg
for-slide-8.jpg
for-slide-9.jpg

Ноздрина Анна Владимировна (2)

Родилась 15 ноября 1993 года в Рязани, в 1995 году переехала в Орёл. Выпускница филологического факультета Орловского государственного университета (кафедра «Теории и методики обучения русскому языку и литературе»). С 2016 года работает учителем русского языка и литературы в лицее «Магистр». С 2018 года является членом орловского литературного клуба «Стихия душ», с 2020 года — членом Орловского союза писателей.

  1. «В саду несказанных слов» (сборник стихотворений)
  2. Эссе и рассказы
  3. Стихи в прозе

 

«В саду несказанных слов»

Пройдемте в сад? Я покажу вас розам. Р. Шеридан

Здесь мой сад, где цветут в лунном свете слова —
Они пахнут дождем и печалью.
Срежешь стебель — под ним почернеет трава.
Все пугает. Но это вначале.

Кровь цветов не страшна: красотой станет боль.
Наделяя бессмертием редких,
Пусть из стеблей чернила текут на ладонь —
Влажным кружевом темной виньетки.

Тени роз синий ветер несёт на восток,
Чтобы плотью облечь на рассвете.
Нам — на запад, он к людям издревле жесток,
Кроме тех, кто остался в сонете…

Все мы звёздами были и к звездам уйдем —
В книге бездны, став призрачной пылью,
Мы друг друга такими потом не найдем,
Но связать души строчкой я в силе.

Вот венок из изящных, несказанных слов —
Доплела, пока шли звездопады.
Засыпай в нем под шепот полночных ветров —
Я хочу прочитать тебя саду.

***

Нерассказанное

День, как жвачка, к кроссовку прилип.
Он промямлил, что мог, но все тянется.
Здравствуй, грусть, во мне снова твой шип.
Ты сегодня такая красавица..
А я скоро осыплюсь, смотри —
Лепестками чернильных соцветий.
Слов изящных так много внутри..
Только каждое прочь сносит ветер.
Я осыплюсь в ладони страниц
С самым первым осенним порывом.
Что останется? влажность ресниц,
Чуть задетых метафорным срывом.
Вот бы броситься в эту траву,
Прорастая сквозь зелень цветами..
Прямо в ней незаметно заснуть
И проснуться с дождем в прошлом мае.
Тогда было легко и свежо..
Пыль на душу совсем не садилась..
И июль ещё не был сожжён.
Может, это мне тоже приснилось?
***

Юность

Полные глаза заката,
За спиной рюкзак пустой –
Так когда-то наша юность
Попросилась на постой.

Подожгла фитиль иллюзий –
В сердце взорвались мечты,
Но бодрил наш шок контузий,
И из ран росли цветы.

Серебристой лунной тушью
Рисовала в грёзы мост,
Очищая наши души
От пластов упавших звёзд.

Подливала невесомость
В одноразовый стакан,
Пока первая влюблённость
Ставила для нас капкан.

Отдаваясь воле ветра,
Мы неслись над полем ржи.
Юность – рядом с нами, в метре —
Наставляла: «Поспеши!

Джинсы в дырках, волос рыжий –
Ты у вечности в плену.
С обаянием бесстыжим
Сеешь на камнях Весну!

Перья, воск, крыло, другое –
Наш кумир смельчак Икар.
К чёрту плоский мир покоя –
Лучше солнечный удар».

Заложив в карманы руки,
Юность всё-таки ушла
На прощанье улыбнувшись,
В косы поздний луч вплела.

Друг мой, Юность, обернись же!
И верни пустой рюкзак,
Будем вновь бродить по крышам
И петь песни просто так.

Молчит…
***

Вечер

На слабые плечи
Кладёт ладони вечер —
Простужен, недолечен,
Всё ищет с кем-то встречи,
Где каменные свечи
Устраивают вече.
Пусть внешне он беспечен,
На самом деле вечер
Чертовски одинок
И любит слушать рок.
Вдоль оживлённой встречной
Бредем над старой речкой:
Тоска палит картечью,
Отстреливаться нечем —
Весь вечер изрешечен
И звёздами подсвечен,
Как я, простосердечный дурачок,
Зажавший плеер в бледный кулачок.
***

О котах и людях

Посмотри мне в глаза,
Серый уличный кот:
Я раздвоюсь в твоих,
Равнодушно-пустых,

А ты нагло зевнешь
И приляжешь в моих —
На стих..

помолчи со мной, кот,
Обо всех, кто тянул
К тебе руки, надеясь
На нежное «мур»,
Чтобы бросить его
В придорожной пыли,
Завершив рядовой перекур..

Не беги от меня,
Недоверчивый кот,
Дождь лизнул щеку каплей
И скоро вольет.
Посидим под зонтом-
Две лоскутных души-
Пока небо здесь
Будет рыдать в этажи..

Мне не жалко тебя,
Серый уличный кот:
Ты чертовски силен.
Мы же, люди, слабы
И летим под уклон,
Где врезаемся в
Пыльный
Холодный
Бетон:
Падать в жизнь из мечты
С каждым разом страшней..
Но сейчас я пока ещё только лечу,
Прикасаясь с безумной надеждой к плечу —
Может, в этот раз вырастут крылья?
Я двуногое, серый, бессилие..

Научи меня жить, мудрый уличный кот,
Жить, не жмуря на солнце слезящихся глаз,
Жить моментом сейчас, пока свет не погас..
9 жизней- довольно хороший запас,
Вы всегда приземлитесь на лапы..
А мы..мы такие растяпы..

Ты уйдешь от меня вместе с этим дождем?
Мы ведь всем этот глупый вопрос задаём..
Если жизнь лишь одна, как же быть в ней котом?
Слишком хочется знать, что же будет потом..
Слишком сложно бродить здесь самим по себе,
Притворяясь счастливыми в серой толпе.
Одиночество астмой вытопчет грудь.
Знаешь, как трудно нам, людям, заснуть?.

Я в гостях у бездомного
С сердцем из шерсти:
Все тепло для себя,
Для других нет отверстий —
Ни разбить, ни сломать.
Мудрый кот смог понять:
Тех, кто вечно ничей,
Невозможно предать..

Посмотри мне в глаза,
Серый уличный кот,
Я укроюсь в твоих,
А ты нагло зевнешь
И приляжешь в моих —
На залитый
Чернилами
Стих..

Я хочу пожать мягкую лапу..
Серый уличный кот, куда ты?..
***

Она и ее кот

Вечер льет в окно чернила,
Кляксы-тени на стенах.
Стрелки тащат через силу
Вечность в заспанных часах.

Ведьма с рыженькой косичкой
И галантный черный кот-
Двое в комнате над спичкой
Жгут сонеты: рифма лжет..

Китс и Шелли, слуги розы,
Ранен насмерть ваш лиризм,
Он хрипит под ступней прозы:
На дворе Постмодернизм.

Ведьма плачет под «The Beatles»,
Кот, чихая, морщит нос
И ворчит, что Маргарита
Не курила папирос.

Кот угрюмо смотрит в миску —
Не коньяк там — «Сat-profit»…
Поменял бы он прописку,
Но кто ведьму подбодрит?

Лапкой трогает мимозу:
— Цвет разлуки, жёлтый бред.
Кровь почисти от наркоза —
Выбрось высохший букет.

Посмотри вокруг — мы в тире,
Выстрел — приз, бей — не жалей.
Бродим в пластиковом мире
Одноразовых людей.

Белый флаг в метель не видно-
Рви скорее на бинты.
Целишь в воздух? Как обидно,
Ведь поймаешь пулю ты.

Не поможет Азазелло,
Не спасет хитрец Фагот,
Воланд как бы между делом
Лишь руками разведет.

Мы отбились, друг, от века —
Прячь в гитаре всю печаль.
Если б я был человеком…
Но, увы, — мне очень жаль.

Вечер льет с окна чернила,
Кляксы-тени на стенах,
Стрелки тащат через силу
Вечность в дремлющих часах.

Двое в комнате у лампы —
Есть корабль, но нет ветрил,
Двое в комнате у лампы
Молча слушают винил.
***

На перроне

Кто придумал поезда,
Чтобы с шумного перрона
«Мы» исчезли без следа,
Разделенные вагоном
На чуть сгорбленные «я»,
Продолжая нашу повесть
С общей точки фонаря,
Но зеркально — порознь то есть?

И по строчкам проводов,
Расчертивших лист заката,
Убегают тени слов,
Уже сказанных когда-то,
Уступая путь словам,
Полнокровным — только тленным:
Срока годности их нам
Не узнать…

Так станет пленом
Затуманенная плоскость
Между вечными лучами
t и S — найдешь ли стойкость,
Обездвижив время чувством,
За стеклом воспоминаний
Прозу опьянять искусством?

Серебринки звёздной пыли
На закатном пепелище —
Поезда разъединили
Тех, кто лёгкий путь не ищет.
Метрономом беспристрастным
Отбивают такт колёса:
Смотришь в темень безучастно —
Шелку ночи нет износа.

Кто придумал поезда,
Чтобы с шумного перрона
«Мы» исчезли без следа,
Разделенные вагоном
На чуть сгорбленные «я»,
Продолжая свою повесть
С общей точки фонаря…
Но зеркально: порознь то есть?
***

Молодость

В лёгких прядях вьётся лентой
Синий шёлк ночных ветров.
Друг, пойдем бросать куплеты
В строчки улиц и мостов…

Воздух полон звёздной пыли.
Вздох – и от земли далек.
Вновь, как Гэтсби, слепо веришь
В свой зеленый огонек.

Фары, вывески, стоянки –
Ничего не говори:
Сплетен чувствуя приманку,
Тянут шеи фонари –

Одиночеством распяты,
Одноглазо плачут свет
На беспечных и щербатых
Пост-Ромео и Джульетт.

Всё смешалось – быль и небыль.
Город-призрак. Город сна.
В предрассветном летнем небе
Цветь души распылена.

Здесь, внизу, лишь оболочка
С парой крыльев в рюкзаке,
Взятых у весны в рассрочку,
Чтобы выйти из пике.
***

В снегах, где исчезают тени

Под ладонью белый стих не бьётся.
Бездыханны, хрупки и легки
С тусклой лампы северного солнца
Падают снежинки-мотыльки.

На осколках темного рассвета
В ожерелье из погасших звезд
Им поет простуженным фальцетом
Колыбельные задумчивый норд-ост.

Застывает брошенным аккордом
Одинокий всхлип сухой сосны.
Притаившись над безвестным фьордом,
Древний демон ловит чьи-то сны.

Чистый лист на сотни миль протянут,
А под ним — чернильная тоска
Писем памяти, страниц самообмана,
Погребённых в толще ледника.

Прочь беги цепочкой многоточий,
Синей тенью, звонкой остротой..
Мимо витражей полярной ночи
За другой, не призрачной мечтой..

Слишком поздно. Льдинками под кожу
Проросла безмолвная печаль,
Но в объятьях стужи не тревожно,
Вьюга унесет кошмары вдаль.

На ресницах серебрится иней,
С губ обветренных срывает пар мороз,
Поцелуй забвения невинен,
Чтобы сожалеть о нем всерьез.

Там, в снегах, где исчезают тени
И пути назад занесены,
Тебя встретит стайка сновидений —
Племя снежной, нежной тишины.

Кровь остынет. Утром ты проснешься
Исцеленным от ожогов злых цветов…
Чуть сильнее. И спокойней тоже.
К новым лезвиям в своей спине готов…
***

Все еще Элли

С треском разрывая грудь высотками,
Небо льет на город свою кровь.
Из рутины-паутины сотканный
Призрак осени вдоль стен крадётся вновь.

Ну, привет, стеклянный муравейник,
Где неделя длится ровно день.
Я твой передруг и недопленник,
Сдвинувший беретку набекрень.

Серый свитер, черный зонтик тростью —
Точка на узорчатой канве…
Выросшая Элли, просто гостья
В Изумрудном городе Москве.

Я бреду — ребенок понарошку —
По абзацам вымокших страниц,
Без волшебных туфель, без Тотошки —
Мимо чьих-то равнодушных лиц.

Хладнокровный, всехний и ничейный,
Без аляповатой «маски Оз» –
Этот город проникает в вены,
Остаётся на концах волос…

Я люблю, когда здесь пахнет небом,
Чуть остывшим кофе и мечтой
О моем счастливом и нелепом

***

Бессонница

Месяц сгорбленным курсором
Замер в центре звёздной строчки:
Графоманка ночь упорно
Не желает ставить точку.

Унестись бы прочь на «скором»,
Чуть махнув Тоске платочком —
Пусть сидит под семафором
И пьет дождь из старой бочки.

Бросить вещи под сиденье
И, в окошко ткнувшись носом,
Рыжим сонным привиденьем
Слушать тихий бит колесный,

Разделяя на куплеты
Все, что где-то под толстовкой
В сердце ежилось без света
И скребло его иголкой
***

Сон в февральскую ночь

Раз кот, два кот, три кот — десять.
Кошки дружно тянут сети.
Ловят солнце на рассвете,
Чтобы дольше длилась ночь.
Утро — прочь!
У меня к тебе есть дело:
Оставляй в кровати тело
И со мной — белее мела —
Выходи гулять.
Там метель опять.
Прямо с крыши — ниже, выше —
Наш безмолвный крик не слышен.
Романтичны, невредимы
Тело ветру отдадим мы.
Тоньше пуха, легче тени —
Парой снежных привидений
Улетим в еловый лес.
Мелкий бес
Жарит в чаще мухоморы –
Очень споро.
Ну и свора –
Покидают свои норы
Сотни духов и теней.
Лей!
Медовуху тащит леший,
Добрый малый, толстый, с плешью —
Не откажет он ни в чем:
Топоришко за плечом.
В лунном свете хмель и пляска,
Мы в гостях у древней сказки:
Здесь не нужно ярких красок.
По-домашнему, без масок
Дети капищ и фольклора
Брагу пьют в ночную пору,
Сам Боян им травит байки —
О былом и без утайки,
Кот Баюн ворует сайки
Прямо со стола!
Прыгали через костер —
У костра язык остер.
С ведьмой ведали про клад-
Из-под кочки выполз гад.
Засиделись с этой шайкой,
Поредели духов стайки —
Нам пора домой.
Морщит, крутит водяного —
До утра совсем немного.
Возвращайся для земного:
Посветлела синева.
Ноет, милый, голова?
Завтра скажешь «мне приснилось».
Я не против.
Закатились звёзды
Россыпью блестящей
В темные леса.
Спите, спите, чудеса.
Спите, чащи и яруги.
Спи и ты под песни вьюги.
Чуть обветрен тонкий нос,
Разметались полукругом
Пряди спутанных волос.
Безответный и мятежный,
На губах застыл вопрос:
Все всерьез?

***

Сумерки

Тебя обронили сумерки
В их призрачно-дымчатый час.
Пока этот вечер не умер, брось
Монетку — вернись ещё раз.

Вернись гжельно-веновой бледностью,
В пальто из метафор одет;
Лимонно-лавандовой нежностью
Отчаянно-чайных бесед.

Вернись утонченной небрежностью
Растрёпанных темных волос.
Вернись и найди все по-прежнему,
Спустя двадцать пять летних гроз.

Вернись прикоснувшейся к вечности,
Взлетевшей из бездны мечтой,
Влюбленной бродяжьей мятежностью.
И просто продлись. Постой.

Бетонных уродов за окнами
Доест фиолетовый мрак.
Мы снова бесплотно-полетные.
Не связаны с миром никак.

Часы подавились минутами.
Откашляли время назад.
Дороги-пути перепутаны.
Так лучше. Пойдем наугад.
***

Меланхолия

День, как жвачка, к кроссовке прилип.
Он промямлил, что мог, но все тянется.
Здравствуй, грусть, во мне снова твой шип.
Ты сегодня такая красавица.

А я скоро осыплюсь – смотри! —
Лепестками чернильных соцветий.
Слов изящных так много внутри,
Только каждое слово – на ветер.

Я осыплюсь в ладони страниц
С самой первой осенней прохладой.
Что останется? Влажность ресниц.
Стекла в сердце. И горечь досады.

Вот бы броситься в эту траву,
Прорастая сквозь зелень цветами.
На земле незаметно заснуть
И проснуться с дождем в прошлом мае.

Тогда было легко и свежо.
Пыль на душу совсем не садилась.
Наш июль ещё не был сожжён.
Может, это мне просто приснилось?

Анна Ноздрина

 

Вернуться к началу

О любви и вере

«Слава храбрецам, которые осмеливаются
любить, зная, что всему этому придет конец.
Слава безумцам, которые живут себе,
как будто они бессмертны».
Е. Шварц

Любовь есть разновидность веры. Всякая вера иррациональна. Попытка доказать религиозные догматы унижает суть религии. Попытка препарировать любовь логикой, пытаясь дознаться, почему тебя любят и как долго это продлится, так же кощунственна.
Обнажать против воли — насилие. Сродни ему и попытка развенчать таинство священного — тайну своей любви и тайну ответной.
За неверие наказывались как ветхозаветные, так и новозаветные герои — Моисей, жена Лота, Захария… Хотя они, казалось бы, всего лишь на пару мгновений усомнились в том, во что следовало верить.
За неверие, сомнение наказываются и любящие — тем, что их подозрения, не имевшие прежде оснований, оправдываются; тем, что их фантомные кошмары обретают плоть и кровь. Так, Орфей всего лишь обернулся, но помочь ему вновь не смогла ни Эвридика, ни сам Аид.
Уныние — один из смертных христианских грехов. И именно уныние порождается сомнением в любви другого. Сомнения — семена, из которых всходят сорные цветы зла, подобные б0длеровским. Цветы зла, забивающие нежный цвет чистого чувства, проросшего из оправданной надежды.
Если любовь — религия, самая красивая религия, в основе которой вера и творчество, то исповедовать ее — значит не отступать от своей веры, хотя бы однажды увидев знак ее святости. не отступать от нее и творить заново свой мир, даже если в глазах других такая любовь будет сродни безумию. Правда в глазах любящего. Правда в глазах любимого. В толпе правды нет.
В любовь можно только верить. но верить не смиренно, а неистово, мятежно, до последней капли души. Верить в силу любви, бунтуя и этим бунтом заставляя время и рок отступить перед ней.
И, может, время и рок все же сжалятся и отступят, ведь в любви так много искусства, а искусство сопричастно вечности. А если не отступят, то, по крайней мере, из милосердия отправят тебя в небытие прежде, чем твоя вера будет отнята. Это гуманно.

Твое дерево

Я зажимала нос, корчилась, прятала лицо в сырой подушке, но все же вдохнула отравный воздух твоего отсутствия. Этот воздух смешался с густым дымом отчаяния, замер на несколько мгновений, словно собираясь с силами, и наконец превратился в выдох, который ураганным ветром повалил в моей душе твое дерево. Падая, оно суком оцарапало сердце. Переломало ребра. Согнуло своей тяжестью позвоночник.
Надо бы выкорчевать этот пень. А, впрочем, зачем? Душа начнет обваливаться. В конце концов, именно корни твоего дерева держали ее.. Пусть держат и впредь: страшно быть человеком без прошлого… Быть манкуртом. Но каким же самосвалом вывезти само мертвое дерево из груди? Я не хочу быть его гробом… Я так боюсь делать вдох… Вдох – это обжигающая жизнь. А у меня внутри мертвый исполин…

Счастье

Счастье — это несколько мгновений полёта между верхней и нижней бездной, из безначалия в бесконечность, пока… не проснешься. А сны лучше всего запоминают только тогда, когда совсем не были готовы к пробуждению: за них судорожно хватаются, зажмурившись, вслепую вырывая самые яркие лоскуты — на память. И эти окрашенные нездешними красками лоскуты никогда не выцветают. Несколько мгновений… Их нельзя удержать, но поймать-то можно… Поймать — и постараться ненадолго задержать эти мгновения там, глубоко в груди, пропустить их сквозь самое сердце – и тогда не само чудо, но отголосок его будет согревать нас своим остатным теплом, сколько бы лет ни прошло. Это как переходящий праздник — праздник, который всегда с нами.
А ещё не нужно ни о чём не жалеть. Если мы кому-то ненароком сделали больно, бессмысленно страдать и молчать – нужно набраться смелости и попросить прощения. Молчание — удел слабых и трусливых, ржавый нож для расковыривания своих старых рубцов. Если сделали больно нам… нет, нет, мы не виноваты, что слишком широко распахиваем наивность своих объятий, получая в самое солнечное сплетение, не виноваты, хотя виним именно себя, приставив к своему горлу тот самый ржавый нож, поскольку винить других не в наших правилах, а виноватого найти хочется. Не виноваты. Всё, что ни делается, всегда так, как надо, и только к лучшему. Просто мы не можем сразу увидеть, что же такое замечательное ждёт нас впереди — то, ради чего сейчас приходится проливать «слёзный аванс».
Если совсем темно и не видно ни одной звезды, значит скоро наступит рассвет. Он всегда наступает, после самого холодного ночного часа, чтобы ласкать своими длинными розовыми пальцами счастливые лица людей, летящих несколько мгновений из верхней бездны в нижнюю, за три секунды до пробуждения каким-нибудь холодным осенним утром, которое в отличие от своих пресных собратьев окажется похожим на остывший кофе — вроде не горячо, а вроде так странно-вкусно, словно в нем растворена прекрасная тайна, имя которой… да разве у всего должно быть имя?
Слово просто платье, прикрывающее наготу мыслей, чувств. Без него они стыдливее, но честнее. Затем, загнанные в угол, — смелее. А быть смелыми — это так красиво, правда?
Всегда лучше рискнуть, последовать за мечтой, пусть даже набив болезненную шишку опыта, чем потом спустя годы упрекать себя в том, что ты, может, был близок к счастью, но даже не попытался шагнуть ему навстречу.
И не бойся ошибаться. Ошибка – это лишь урок, который должен сделать нас мудрее и сильнее. Да, все, что нас не убивает, делает нас сильнее, ведь сражаться со слабым предсказуемо и скучно. А в бою сильных победа до последнего — интрига. И это дает шанс…
Когда-нибудь я постарею, поумнею и, надеюсь, сама во все это поверю, потому что пока только хочу верить. Вера без дел мертва есть, а дела без веры — подавно. Но ты-то, тот, кто дочитал до сих пор, надеюсь, умнее, спокойнее и сильнее меня, а значит — сможешь поверить. И тогда все остальное сможешь.

О чём плачет старое пианино?

1

« “Над вечным покоем” Левитана. Первое, что вижу при пробуждении вот уже пятнадцать лет. Старая часовенка на холме,  а ниже  —  вольная река под тяжёлым матовым стеклом северного неба… Мгновение-перышко упало с черного крыла времени и тут же увязло в золотистой смоле искусства, застыло драгоценным янтарём и уснуло в одном из ларцов скряги Вечности. Но станет ли художник по сотне раз копировать полюбившуюся ему картину великого? Конечно, нет – после первой попытки он невольно захочет создать что-то оригинальное, пусть и более скромное. Живопись не терпит воспроизведения… Другое дело музыка. Даже посредственный музыкант, который ничего не сочиняет и лишь прилежно следует оставленному профессионалом коду, имеет возможность творить ВМЕСТЕ с давно умершим композитором – здесь и сейчас. Над прахом нот воскрешает он полинялые образы и обливает их живыми красками собственной фантазии, прислушивается к дрожащим голосам чувств, которые взывают к нему из глубины веков, и переводит этот нестройный гул на простой и понятный язык своего сердца. Чем не магия? Магия, доступная всякому, кто мало-мальски владеет нотной грамотой. Достаточно одного свежего, не запылённого прозой чувства…»
Мысль незадачливого оратора оказалась на отполированных рельсах морали, где по обыкновению должна была набрать скорость и устремиться вперед…
Будьте снисходительны к велеречивым старикам: они спешат разлить в чистые бокалы чужой неопытности свою крепко настоянную, иногда – чуть забродившую мудрость. Но в этот раз скрипнула входная дверь, и монотонное бормотание тотчас стихло. Музыкальному инструменту – особенно такому солидному, как пианино, не положено разговаривать на людях – только звучать той музыкой, которую они хотят слышать…

2

Раннее осеннее утро. Высокий сухощавый мужчина, пятясь, внес в комнату длинную громоздкую коробку и неловким движением прислонил ее к этажерке – угрожающе закачалось кашпо, и на паркет полетела рамка.
— Вот чёрт!
Сквозь стеклянную паутину трещин примиряюще улыбалось лицо его отца — чёрно-белое, широкое, обветренное норд-остом, с небольшой седой бородкой, под которой угадывались по-детски выразительные ямочки. Одно из тех добрых и открытых лиц, что давно тронуты морщинами и пигментными пятнами, но при этом лишены возраста.
Дед Яков был моряком, с влажными, вечно прищуренными глазами – приметой всех, кто привык работать на пронизывающем ветру. Рослый, подтянутый и моложавый, он по праву гордился разительным сходством с Хемингуэем, специально носил свитеры крупной вязки — как у кумира, только описывал свои приключения не рублеными фразами «папаши Хэма», а по-русски, неторопливо и обстоятельно, тщательно прорисовывая словом каждую деталь, пока не убеждался, что его главный слушатель – маленький внук Сашка – закрыв глаза, почти воочию видит незамысловатые сценки из матросской жизни.
Вот черно-белая гагарка бесстрашно врезалась в темную волну и в ту же секунду вылетела с серебристой рыбешкой в клюве, завистливо кося глазом на туго набитые сети. Вот толстый рыжий боцман смешно расставил ноги и, отклячив зад, пытается раскурить облезлую трубку. Штормит. Спичка то и дело выскальзывает из мясистых пальцев под басовые раскаты непечатных фраз. Наконец робко поднимается змейка крепкого дыма – конопатый верзила, выругавшись уже более миролюбиво, делает первые согревающие затяжки… Но пора и честь знать – вода плеснула на палубу, обдав бородача холодными солёными брызгами с ног до головы, змейка обиженно зашипела и растаяла над мокрым стаммелем… Возмущённый вопль? Нет, вопли ни к чему – ведь Сашка уже блаженно посапывает, обхватив ручонкой дедово колено.
В семье никто не играл на музыкальных инструментах, но дед Яков, этот седой великан, закаленный схватками с суровым северным морем, благоговел перед непостижимой тайной музыки. Он наперечет знал классиков, привозил из разных уголков света редкие пластинки и мог слушать их часами, опираясь широкой ладонью на патефон (магнитофонов Яков не любил – «шарма в них нет»). Иногда одолевала «старческая блажь» — слёзы, которые он стыдливо прятал от всех, кроме Сашки. Мальчишка, конечно, не понимал, отчего плачет дед, но прижимался щекой к его плечу и вместе с ним задумчиво смотрел на чёрный вращающийся круг.
— Дед, ну не плачь… Ты ведь во-о-о-н какой большой, — Сашка пытался обхватить не по-старчески могучие плечи. — Я вот маленький – и не плачу.
— «Лунная соната» Бетховена.
— Он её что, на луне писал? Везет же…
— Нет, просто кто-то красиво сравнил эту музыку с лунным светом над озером, а людям запомнилось. Похоже?
— По-моему, больше на море похоже… Наше, Белое море, ужасно холодное и какое-то, ну вот как сейчас звучит, прямо такое…О, а это он, да? Лохматый какой-то, злю-ю-ющий!
— Когда-то этот человек был не нарисованным, а живым и сидел у окна, совсем как мы с тобой сейчас, – дед чуть притянул Сашку. — Представил? С тёмным румянцем, блестящими глазами и главное — влюблённый в молоденькую графиню, свою ученицу… влюбленный так, что не было видно кончиков ушей.
— А где с ней картинка?
— Тихо ты, бесенок! Все пластинки переколотишь. Нет с ней картинки.
— Она красивая была?
— Она… она была очень красива, жизнерадостна, добродушна. Эта робкая влюбленность наполнила сердце композитора светом. Бетховен был беден, порой и вовсе голодал, едва сводя концы с концами, а ещё страдал от тяжёлой болезни – но представляешь, как он обрадовался, когда красавица призналась ему во взаимной любви? Он и мечтать об этом не мог… Как раз тогда тот, кого ты обозвал злюкой, начал работать над одним из самых известных в мире произведений.
— И она заботилась о нём? И они поженились и жили долго и ..
— И вскоре ветреная кокетка взяла холеной ручкой хрупкое сердце гения и…
— И поцело..
— И бесцеремонно шваркнула об стену своего вероломства. Представил?
Сашка долго морщил лоб…Дед явно погорячился со сложной метафорой.
— Она его предала что ли? — наконец понял он. – Ты врёшь! Так сказки не заканчивают, — почти с мольбой выкрикнул мальчишка.
— Это, Санька, жизнь, а не сказка… «Для веселья планета наша мало оборудована…» Графиня вышла за богатого графа. А почти нищий композитор продолжил работать над «Лунной сонатой». Теперь он хотел рассказать всем о своей боли, которая вцепилась в его душу мертвой хваткой, хотел плакать и жаловаться громко-громко, но, увы, это не пристало мужчине…На помощь, как и раньше, пришла музыка: композитор поведал обо всём и в то же время ничего не сказал напрямую: ведь люди слышали не слова, а чувства, которые за ними спрятаны. Приоткрытая тайна для большинства так и осталась тайной. Несчастный Бетховен дописывал эту сонату почти глухим: чтобы хоть как-то различать звуки, он крепко сжимал зубами карандаш и приставлял его к корпусу пианино. Но всё-таки довел дело до конца.
— А потом?
— Графиня прожила долгую богатую жизнь и умерла, а Бетховен продолжает жить и сейчас, каждый раз, когда мы слушаем «Лунную сонату». Ты ведь теперь слышишь его горе, слышишь, как он жалуется тебе?
— Поставь ещё раз…
В темной кухне над патефоном ещё долго склонялись  две неподвижные фигуры.

3

Именно дед настоял на том, чтобы Сашку отдали в музыкальную школу.
— Зачем да зачем — чтобы сердце мхом не покрывалось. Ребенок, тем более мальчуган, не должен расти глухим к искусству. Будет он потом играть, не будет, но душу его там точно окультурят — человека в себе сохранит. Тот, кто с детства понимает и уважает прекрасное, никогда не пойдет на подлость, предательство
Под новый год в доме появилось пианино.
— Санька-пострел, беги сюда, принимай заморского гостя!
Сашка только пришёл с улицы – раскрасневшийся и взъерошенный: катал снежки. На ходу выпутываясь из шарфа, в одной варежке мальчик вбежал в зал и невольно отступил: ковер бугрился, картины были бесцеремонно свалены на диван, стулья наспех составлены к окну, сдвинутое в сторону кресло наполовину закрыло возмутившуюся пеструю ёлку, а посреди этого бардака, у стены, стоял исполненный достоинства незнакомец. Чёрный немецкий педант с массивным корпусом, аккуратными белыми клавишами, отполированными до блеска педалями и золочёной надписью «Wagner».
Прежде Сашка никогда не видел музыкальных инструментов вживую – его охватило непонятное томление, было и неловко, и радостно, и любопытно… Весь превратившись в зрение, мальчишка на всякий случай зашёл за дедову спину. Дед и сам немного волновался.
— Ну, что ты, чудик? — пробурчал он, пытаясь придать голосу строгости. – Тебе. Пианино. Будешь музыку добывать — занятие для настоящего интеллигента. Ты же хочешь быть интеллигентом, а?

4

Сашка даже не сомневался, что инструмент – живое существо, мудрое, доброе, но говорящее на каком-то неведомом языке, и, конечно, мальчишке не терпелось поскорее этим языком овладеть. Только никто из домашних не знал нотной грамоты, некому было подсказать Сашке хоть одно слово, с которым тот мог бы уверенно обратиться к новому знакомому. Однажды он заглянул под тяжёлую верхнюю крышку – струны, гаечки, пипочки, накладки, снова струны – голова закружилась! Зацепил одну струнку – в воздухе неприятно дрогнул тоненький звук. Сашка сконфузился. «Наверное, так делать не очень прилично…Мне же не нравится, когда врач лезет в горло своей противной железной штукой. А ему, такому важному, каково сейчас, когда я стою и разглядываю его внутренности?»
Оставалось лишь робко перебирать клавиши, подолгу пытаясь извлечь сколько-нибудь ладную мелодию. Когда мальчик случайно нащупывал слабый пульс гармонии, он вновь и вновь убеждался, что ему не хватает особого знания, чтобы вспомнить, какая же из бесчисленных чёрно-белых комбинаций вызвала ее к жизни. Коварная гармония, будто оберегая свой древний секрет, забивалась под клавиатуру и наотрез отказывалась даже выглянуть оттуда, как ни упрашивали детские пальцы.
Видя озадаченность Сашки, дед придумал для него нехитрое развлечение. Яков ставил хорошо знакомую внуку пластинку, а мальчик выбирал пару клавиш и сосредоточенно нажимал на них, как бы подыгрывая патефону. Порой входил во вкус и даже захватывал соседние — выходило подобие мордентов. А иногда просто беззвучно пробегал пальцами по всей клавиатуре, представляя, что пленительные звуки, слетающие с пластинки, извлек он сам…
— Давай, давай, пианист! — дед слегка прижимал к себе светлый Сашкин затылок и довольно улыбался.
Вскоре Сашка пошёл в музыкальную школу…

5

Всё оказалось вовсе не так, как ему грезилось. Строгая конопатая учительница с поджатыми губами, бровями-ниточками и холодными «рыбьими» глазами постоянно делала Сашке замечания и резко отбивала такты по крышке маленькой дребезжащей «Ласточки». Приходилось разучивать гаммы, зубрить скучную теорию из старых сборников с жёлто-коричневыми страницами, которые грозили рассыпаться в руках и сплошь пестрели «автографами» шалопаев, легким движением руки превративших ученические годы Шопена в годы «мученические», благородные черты Шуберта в фавнические, «ЧайКофского» в подобие кустодиевской купчихи, обложенной булками, а пустую половинку страницы после раздела «Вопросы и задания» в поле для крестиков-ноликов. Многие из этих «руку приложивших» уже давно стали серьёзными мужчинами и женщинами, а некоторые по старой памяти привели сюда собственных пострелов, чтобы немного «окультурить» их…
Куда больше Сашка любил заниматься дома – по-другому, солиднее, звучал дорогой немецкий инструмент, не приходилось бояться, что допустишь ошибку и услышишь звонкое «Фальшь!» — слово, наполнявшее и без того неловкие пальцы свинцом.
Но главное – рядом был дед, самый благодарный Сашкин слушатель. Родители под предлогом вечной занятости не пришли ни на одно собрание, ни на один отчетный концерт – везде ходил «праздный пенсионер» Яков. Отец даже не помнил, в каком классе музыкальной школы числится Сашка, правда, раз в месяц оплачивал квитанцию на четыреста рублей. И для матери, и для отца любовь сына к музицированию была не более чем развлечением.
Иное дело Яков. Даже когда Сашка в десятый раз подряд тренькал набившие оскомину «Собачий вальс» или «В траве сидел кузнечик», дед одобрительно улыбался и не позволял себе ни на что отвлекаться, пока внук не доиграет до конца — знал, как чуток ребенок к невниманию. Вместе с Сашкой он пытался разобраться в тонкостях квинтового круга тональностей и сочинял «запоминательные приговорки», от которых острыми осколками разлетался по комнате детский смех; мягко удерживал руку, если мальчик фальшивил. Когда же предстояло выучить наизусть какой-нибудь скучный этюд Черни, — пытка, известная каждому юному пианисту, — дед на ходу придумывал ассоциации, и они как нельзя лучше накладывалась на эту бесцветную музыку, наделяя её «физиономией»; порой сами собой возникали нехитрые стишки о кошке Алисе, о маленьком паруснике, о самом Сашке…

6

Пианино жило своей внутренней жизнью. Медленно-медленно, по-немецки осмотрительно оно раскрывало перед Сашкой чистый нотный стан своей души, мгновенно откликаясь на каждое прикосновение. Впервые этот инструмент принадлежал конкретному человеку и находился в доме, а не в учебной аудитории. С момента переселения это пианино всё чаще вспоминало слова отца – почтенного органа, который любил нараспев повторять: «Никогда не привязывайся к музыканту. Привязанность – чувство человеческое, а примерять на себя человеческие чувства – проявление гордыни. Кто привязывается – после смерти превращается в подлокотник дивана или дешевый табурет». Он полвека служил в католическом костёле и был очень набожным инструментом… «Люди к людям относятся, словно к вещам, на какую ответную привязанность можно рассчитывать, если ты по природе своей вещь», — добавляла мать, старая скрипка-прима.
Бог знает, как семена привязанности упали в черно-белое сердце, но привязанность все же взошла в ней, несмотря на отчаянные усилия сохранять беспристрастность. Только вместе можно было сотворить чудо музыки – один управлял, второй неукоснительно и всё более радостно подчинялся. Пианино смеялось и рыдало в унисон смеху и плачу своего маленького хозяина, словно у них была одна душа на двоих. Если же Сашка пропадал на футболе или подолгу засиживался за уроками и по несколько дней не подходил к инструменту, пианино тосковало так, что ныли струны – под по-бюргерски ладным и массивным корпусом скрывалась очень чуткая и ранимая душа – душа живого существа…

7

Ненастный осенний день. Деда Якова нет уже четыре года – разбитую утром рамку с его фотографией еще не успели заменить, поэтому карточка просто лежит на одной из полок этажерки возле пианино. Сашка из маленького сорванца превратился в подтянутого высокого парня с ломающимся голосом. Теперь он учится в выпускном классе музыкальной школы и по обязанности разбирает ненавистную сонатину Клементи – к экзамену. Исключая «Лунную сонату», он терпеть не может классическую музыку, которую постоянно приходится играть по программе. Изредка Сашка всё еще подходит к инструменту по зову сердца, подбирая любимые мелодии своих рок-кумиров, но грезит об электронном пианино, ведь в нем скрыто так много технических возможностей, нужных для игры в группе. Да, очень, очень много, не то, что в этом старом немецком «шкафу», как он его в шутку называет.
Родители слишком поздно поняли, что ребенок от них отдалился, потому что в своё время они не нашли должного подхода к нему, сосредоточившись на своих проблемах, на карьере… Теперь мать и отец наперебой пытаются восполнить недостаток тепла в отношениях с сыном эффектными подач…подарками. Так, было решено купить Сашке электронное пианино, приурочив это ко дню его рождения.
Отец уже расправлял провод беленького «Yamana», когда в двери завозился ключ и на пороге появился худенький белокурый паренёк с копной взъерошенных волос.
— Саша?
— Да. Что? Иду, сейчас… — он предвкушал долгие, напутственные речи, лишённые и толики душевности; отлично знал, что после этой преамбулы ему снова вручат совершенно не отвечающий его интересам подарок, что вечером придут родственники, с которыми у них никогда не было по-настоящему близких, доверительных отношений, и ему придется сидеть с ними за столом пару часов, умирая от скуки… Только назавтра он отметит праздник уже с приятелями, они принесут свои гитары и, стараясь не сильно беспокоить соседей, притворятся настоящей музыкальной группой… Как жаль, что порой день длится целую вечность…
— О – о- о.. Это шутка? — совершенно растерянный, парень неловко подбежал к пианино. – Это же «Yamana»… — Одной рукой он гладил клавиши, другой пытался нашарить среди разбросанных по полу картонок инструкцию… — Да здесь же целый оркестр, кажется, встроен…
— Мама с папой тебя любят, сынок, мы старались выбрать такое, какое ты хотел – сахарно-медовым тоном протянула мать. Но сегодня он не претил Сашке: парень был слишком захвачен подарком.
— Его же можно с собой брать! Можно группу свою создать… я давно хотел, я буду там клавишником… И мы сможем репетировать на квартире у Костика…
Сашка наиграл начало какой-то мелодии.- Вот это другое дело… — пробормотал он.
— А ты сыграй, мы хотя бы сравним как следует. Сначала на том, потом на этом. – довольно ворковала мать. — Что-нибудь из программы к экзамену.
— Да, кстати… — Сашка сел за старое пианино. – Впрочем, нет, только не Клементи. Попробуем «Лунную», всё не такая зануднятина, и я ее уже знаю наизусть. – А куда потом вот это пианино?
— Завтра придёт покупатель, ты же не против?
— Да нет, конечно… И новое пианино можно будет поставить как положено.
Зал наполнялся звуками. Пианино всё понимало и прощалось со своим прежним другом…
Инструменту, тем более такому солидному, как пианино, не положено говорить на людях – только звучать. И оно звучало — плакало… Впервые оно оплакивало собственную боль, исполняло для себя реквием. От его любви к помпезному празднословию об искусстве не осталось и следа. Оно говорило просто и горячо – в последний раз.
— Вспомни, как с раскрасневшимся детским личиком вбежал в этот зал так же стремительно, как сегодня… Вспомни, как коряво играл гаммы, путал аппликатуру, мучил меня фальшивыми нотами…Как дедушка шутливо подыгрывал тебе, невпопад нажимая клавиши в самом верхнем регистре… Вспомни, с какой гордостью ты играл «Старинную французскую песню» и представлял, как она, твоя первая любовь, восторженная и притихшая, сидит рядом, облокотившись на мой корпус. Вспомни, сколько радости я когда-то приносило тебе, как я любило тебя, как старалось утешить тихими гармониями, когда тебе казалось, что больше никто не хочет знать о твоей боли, потому что дедушка больше не мог тебя поддерживать… Неужели ты забыл, забыл?..
Сашка с равнодушным лицом, сбивая ритм, уже перешёл к крещендо самого сложного пассажа, как вдруг странный пронзительный звук, слитый из нескольких десятков других, не клавишных, а струнных, словно перерезал мелодии горло, мгновенно обескровив ее. В зале воцарилась тишина. Ошарашенный, парень вскочил, тут же сел, взял пару аккордов — клавиши беззвучно опустились и вновь поднялись. Дрожащей рукой приподнял крышку – все струны были разорваны и беспомощно съёжились у стенки корпуса…
— Пап, это что? – испуганно спросил Сашка.
— Ого, — заглянул тот внутрь…
Отец был медиком, немного циником и любил козырять интересными фактами. Порядком удивленный, он все же воспользовался случаем:
— Знаешь, мне это кое-что напомнило… В человеческом сердце есть так называемые сердечные струны – сухожилия, поддерживающие его форму. Глубочайшая эмоциональная травма может привести к их разрыву — и человек умрет, ведь ослабленное бесформенное сердце уже не сможет эффективно перекачивать кровь…
— Хочешь сказать, у него сердце что ли было?
— Хочу сказать, что теперь не получится его продать, а жаль. Оно, конечно, старое, на нем ещё до тебя долго играли в музыкальном колледже. Дедушка покупал его по объявлению. Но всё же звучало вполне неплохо, покупатели бы нашлись быстро. «Wagner» же, не «Ласточка» какая-нибудь… Сейчас отнесем его, я дядю Валеру попрошу. Вот незадача-то.
Сашка, сузив карие глаза, задумчиво смотрел в окно, бесцельно водя по запотевшему стеклу пальцем.

8

Инструмент бесцеремонно подняли и понесли в прихожую, затем под то и дело вылетавшие непечатные словечки вытолкали в подъезд. Ещё немного возни, жёсткий толчок.
— Фух, готово. Пошли скорее, холод собачий.
— А объявление дать не пробовали? Фирма хорошая.
— Да ну, Валер, ему цена ломаный грош, старое уже и расстроенное.
— А если настроить?
— Ещё возиться с ним. Пошли, говорю. Здесь бесполезно. Струны не просто подтягивать, все до единой порваны, их придется полностью менять, за настройку отдашь прилично, а за сколько еще продашь – вопрос.
Крышка зацепилась за ствол тополя и была приоткрыта – по струнам мгновенно пробежал ноябрьский холодок. Шла морось, от которой постепенно начали набухать деревянные молоточки.
Мимо проскочила парочка подростков – крашеная блондинка и дюжий парень в баскетбольной куртке.
— Глянь, там, у мусорки, пианино, настоящее… Давай «собачий вальс», а? Ты же училась несколько лет, да?
— Оставь эту рухлядь в покое. Ты не видишь – на меня капает? – огрызнулась она. – Болван.
— Сама такая…
Шаги стихли… Морось постепенно превратилась в холодный осенний дождь… Вот подбежала намокшая собака и, поскуливая, забилась под выступ клавиатурного блока.
Смеркалось. Из окна первого этажа лился тёплый свет. Виднелся курносый профиль паренька лет 15, и едва уловимо доносились звуки несколько искусственной, но в целом неплохой аранжировки «Ragtime».
Время от времени их заглушали порывы ветра, и тогда откуда-то со стороны пианино слышались невнятные растянутые слова, перемежавшиеся огромными паузами:
— Помнишь, как слушали ту пластинку, двое, на кухне, когда я рассказал тебе о Бетховене?.. Как я подарил тебе на новый год пианино и как ты радовался ему? Помнишь, как я отвел тебя в музыкальную школу? Как мы играли первые гаммы и я придумывал разные смешные присказки для первых упражнений?.. Я помню, а ты забыл, Сашка… Ноты запомнил, играешь хорошо, а главное — позабыл… Как же так, Сашка?..
Покрытые крупными каплями, некоторые клавиши медленно и беззвучно опускались, поднимались, вновь опускались. Чья-то душа всё ещё ютилась в опустевшем инструменте. А может – две, слившиеся воедино. Как знать…
Утром пианино отправилось на свалку. А Сашку отчего-то начала мучить совесть..

Любовь в домашних тапочках

Часто вспоминаю слова: «Друг – это другой я». Так когда-то написал Спиноза. И длинной занозой засела в памяти эта фраза, случайно подхваченная на скучной лекции по философии. Не помню и вспоминать не хочу, чем он занимался и какой неоценимый вклад внес в культуру, но за этот афоризм хотелось бы пожать ему руку, даром что она истлела еще десяток веков назад.
Какими бы безрассудными, невыносимыми, неудачливыми мы ни были, есть два человека, которые обречены любить нас всегда. Это родители. Ведь мы — кровная часть их «Я», и остается лишь принимать её, как принимают люди, в конце концов, свое сложение, своё лицо, свой голос и темперамент… Скорректировать можно, отринуть и заменить новыми – никогда.
Иное дело друг. Изначально вы части разных целостностей, между вами не протянуто ни единой родственной артерии, разорвать которую было бы смертельно опасно. Два совершенно свободных, никем не прирученных странника, столкнувшихся на хрупком перекрестке мироздания и выбравших одну дорогу, с которой каждый может свернуть в любую секунду – никаких обязательств и условностей, никаких желтых кирпичей. Нулевой километр, огромный рюкзак, сотни других прохожих, сломанный компас и провокационный карт-бланш… И – Некто, начавший идти с тобой в ногу. Кто он – потенциальный предатель, зануда, честолюбец или все-таки тот, у кого есть талант дружбы, раскрыть который суждено именно тебе? Не угадаешь.
Когда мы, преодолевая врожденный эгоизм, постоянно входим в положение другого человека, переживаем за него, живем не только своими, но и его заботами, наши глаза привыкают к чужой темноте, в которую мы добровольно последовали за своим проводником, наудачу. И неожиданно среди этого мрака появляются первые блики. Ярче, ярче — мы, проморгавшись, начинаем (в нужные моменты, конечно) смотреть на вещи его глазами, чувствовать его чувствами, и со временем наша душа как бы обретает второй, дачный дом в чужой душе, постепенно обживаясь там. В этом феномен «другого я». Да, интерьер совсем другой, непривычный, не «кантри», а, скажем «хай-тек», но именно там тебя ждет только твое, ничье больше, уютное кресло, вечно горячий чай  и крепкие объятья, которые со временем становятся до боли необходимыми, Родными. Там можно спрятаться от себя, когда в твоей душе идут проливные дожди, облезают краски и лопаются перегоревшие лампочки. Там тебе всегда рады – и не из невинного эгоизма родной крови, а за просто так, и более того — твое скромное присутствие незаметным образом стало одной из несущих конструкций этого дома, хотя прежде он как-то держался без твоей помощи.
Но ведь и нашу душу друг тоже обживает, открывая в ней все новые и новые двери – порой даже такие, о которых мы сами не имели представления. Зная, что теперь он там частый гость, чей домик тоже порой сотрясают холодные ветры, мы затеваем у себя капитальный ремонт, чтобы сделать «комнаты» своей души уютнее, светлее… И обязательно ставим огромное кресло – для друга. Кресло, которое принадлежит только ему, некровному родственнику. Кресло, над которым перестают тикать часы. Кресло, на подлокотнике которого стоит вечно горячий чай  – только для него. Для «другого тебя». Ведь дружба – это любовь в домашних тапочках.

 

Золотое дерево…

100 лет назад собрались наши предки-славяне все вместе – и стар и млад, с великим трудом распахали каменистую землю и бережно посадили золотое семя, которое, по легенде, подарил им сам Бог. Долго ничего не поднималось над серой бесплодной почвой, но исполненные веры люди не роптали, а старательно удобряли её. Медленно-медленно пробивался к солнцу чудесный росток и наконец показался над землей – совершенно золотой, но при этом живой и очень уязвимый. В войны и в мирное время, при урожаях и при засухе помнили люди о ростке и тщательно оберегали его. Убеленные сединами старцы твердили, что, пока жив росток, пока он тянется к свету, будет жить и развиваться сам народ, ухаживающий за ним… Немало повестей сложила история, немало мрачных веков шагнуло в вечность, давно истлели кости тех, кто посадил росток, но его по-прежнему окружали любовь и забота. Только теперь это был уже не росток, а могучее золотое дерево, усыпанное драгоценными плодами. Редкий чужестранец, проезжая мимо, не дивился его красоте. «Как же мудр, дружен, терпелив и талантлив народ, сумевший вырастить подобное…», — невольно думал всякий, остановившийся под сенью золотого дерева, на стволе которого сверкали два слова «Русский язык».
Шли годы. Появились в народе «умельцы-художники», которые так беззаветно любили дерево, что решили посвятить ему всю свою жизнь. Пушкин, Лермонтов, Толстой, Тургенев, Бунин и многие другие гении день за днем подрезали засохшие ветви, лечили треснувшую кору, пропалывали сорную траву и вырывали завистливые кустарники. Поставили они возле дерева самоцветные лавки, разбили у его подножия клумбы с невиданными цветами, возвели высокий тесовый забор.. .»Художники» научили людей готовить из золотых плодов волшебные лекарства и чудесные угощения, которым дивился весь мир. Диво это называли «русской классикой». Радовалось дерево и отвечало своим хранителям горячей любовью, рассыпало по ветвям всё больше плодов и тянулось сияющей кроной всё выше и выше.
И вот наступил 21 век.
«Что же стало с деревом?- спросите вы. — Наверное, оно достало своими ветвями до мирного голубого неба? Наверное, его ствол уже неохватен, ведь сейчас так развилась наука… Мало ли что можно выдумать для пользы дерева!»
Увы, на древних оградах появились крикливые граффити, золотые листья замаслились и потускнели, ведь теперь почти всякий позволяет себе грубо хватать их немытыми руками, кора покрылась трещинами – ведь почти никто не заботится о том, чтобы удобрить почву, ветви согнулись под тяжестью плодов, которые почти никто не хочет взять. Да, люди стали предпочитать заморские плоды, а свои рвать уже не хочется, ведь дерево-то стало какое-то неухоженное, больное….да и надоело порядком.
Отчего же ещё теплится жизнь в золотых корнях?  Оттого, что есть люди, которые хранят заветы предков и надеются спасти золотое дерево — «Русский язык». Они следят за своей речевой культурой, пытаются пробудить в окружающих уважение к красоте и силе слова. Но этих жрецов всё меньше… Да и сам народ уже не так многочислен: чёрным облаком нависает над ним упрёк умирающего исполина.
У каждого из нас есть своя веточка на этом дереве. Раскроются ли  на ней золотые почки нынешней весной? Тебе виднее. Но если каждый позаботится о своей ветке,  волшебное  дерево вновь потянется к солнцу, нальётся живыми соками  и станет могучим, как прежде.  Еще не поздно.

Стихотворения в прозе

О розах и морозах.

Бредешь по облетевшему саду, закутавшись в любимые песни, как в шарф, и вдруг находишь запоздалую розу, напоенную проливными слезами седого неба, пробившуюся из остывшей земли навстречу солнечному бельму. Такая беззащитно-смелая, свободно-одинокая. Обреченная, но бросающая вызов — выбирающая Быть, пока еще можно. Это slidering beauty.
За внешней «любовью ко всему» порой кроется неумение любить по-настоящему, в то время как «беспривязность к большинству» зачастую порождает исключительную привязанность к единичному. Свет любвеобильного всехнего и ничейного летнего солнца слишком криклив, чтобы оттенить подлинную Эстетику — он заглушает ее или же сообщает ей свою сахарно-медовую приторность. Мрачность отстраненного октября придает исключительную поэтичность тому малому, что сотворено им с лихорадочной любовью, на которую способны только простуженные сердца: это проблеск света, которому суждено быть поглощенным мраком, искра остатного тепла, на которую Пустота вот-вот дохнет пронизывающим холодом.
Простая садовая роза…Не подаренная, не купленная, просто случайно встретившаяся с тобой под накрапывающим дождём. Разве сравнятся с ней гальванизированные трупы роз из магазина, выставленные на витрине, словно в анатомическом театре? Все они давно мертвы и пахнут вечностью — запахом, от которого по венам пробегает мороз. А эта — живет, живет настоящим. И пахнет тем, что люди привыкли называть «здесь и сейчас».

Дождь

Под дождем не гуляют — гуляют с дождем, за ручку — за ручку зонтика. Главное — заставить себя, не морщась, нырнуть в мокрую стену, и она радостно тебя примет, как своего. Удивительно, что дождь может быть таким уютным и деликатным, когда находит себе не случайного попутчика, а сознательную компанию. Сделаешь первые три неловких шага, обходя осколки неба, разбросанные вдоль наших скверных дорог, а дальше уже пойдешь по инерции, куда глаза глядят — дождь сам отведет, а Элвис и Синатра подскажут в наушники куда… в промокший парк. Таких заблудившихся, запутавшихся, потерянных мало — на большинстве лиц печать озабоченности… эти люди знают, куда идут, и идут так деловито, быстро: сбавят темп — их выбросит из колесика, в рамках которого все так понятно, так привычно… а не то придется остаться наедине с собой и посмотреть в глаза своим демонам. Ну уж нет… Хлюп, хлюп…они ногами — ты носом.
А вон кто-то тоже никуда не спешит — поймал синюю бутылку счастья и присел на остановившееся колёсико залить глаза, чтобы «не видеть снов и их нелепой красоты». У каждого своя правда. Пахнет так и не сбывшейся мечтой. Запах этот приносит оттуда, сверху, косыми дождевыми каплями, норовящими нырнуть под зонт, в теплые складки вязаного рукава — не хотят разбиваться об тротуар.
Дождь потихоньку смывает с улиц пыль повседневности, и все явственнее различаются души вещей, давно замыливших глаза: вот сутулится одноглазый фонарь с фонарем под глазом; вот крикливая и разношерстная толпа кафешек-подростков на Ленинской: им так хочется ни в чем не уступать другим, но при этом выделиться — переполненные людьми, они страшно одиноки, как и большинство их посетителей…
Небо нависает все ниже и ниже, словно пытаясь уткнуться в крыши домов, чтобы поскорее вырыдать в них свою серость и завтра утром заголубеть, как ни в чем не бывало. Ведь после слез, которым была дана вольная воля, всегда приходит облегчение.
А после прогулок под дождем — где-то там, за сырой серой завесой, под теплыми огоньками фонарей и фонариков, — ты случайно находишь и приносишь домой…себя. Теперь можно и глинтвейн сварить, на «двоих».

Счастье на катушках

Все знают, что такое тихое ручное счастье повседневности, когда все в целом ровно, хорошо — и спасибо за это. Всех в детстве (вполне справедливо) стращали: если не будешь благодарным за то, что имеешь, ох и наподдаст тебе судьба…
Но кому не хотелось, помимо этого ручного счастья, другого…такого… «зелёного огонька», стремление к которому похоже на одержимость, близость к которому, наполняя надеждой, разрывает изнутри так, что кажется, будто чуть более глубокий вздох, более резкое движение попросту убьют тебя… Счастье — это поймать баланс на катушках после долгого размахивания руками и сверхъестественного напряжения. Но баланс будет недолог, мы знаем… И разумнее грациозно спрыгнуть с катушек, пока баланс еще держится, словно так и было задумано; спрыгнуть самому, не потеряв головы, зная наперед, чем все закончится, а не упасть секундой позднее, как подстреленная ворона — неловко, жалко…
Спрыгнуть красиво — то есть подключить здравомыслие, не привязываться к людям, которые уйдут, не надеяться, когда не стоит, не увлечься мечтой — фата-морганой, когда она коснулась рук…Но вдруг на балансе ещё можно было продержаться не одну ,а две, пять, десять секунд… И мы — мы держимся. А потом так неуклюже падаем туда, где нет соломы…чем чище был баланс, тем более неловкое следует за ним падение…и мы понимаем, что в следующий раз нужно спрыгнуть раньше, пока красиво…но все равно стоим до упора, наперед зная, что упадем. Инстинкт? Выбор. Грустно? Красиво. Синяки? Моменты на миллион. Жизнь слишком опытный сценарист, чтобы разбавлять прекрасное вечной сладостью баланса.

Лис-сентябрь

Ты, наверное, не станешь спорить с тем, что каждый год, выходя из подъезда в самом конце августа, вздрагиваешь от ощущения, будто кто-то ткнулся мокрым носом в самое сердце, фыркнул в него сквознячком и, оказавшись под прицелом чуть потускневшего солнечного луча, мгновенно исчез, оставив в воздухе длинный шлейф знакомого с детства парфюма – «Осень №……. смотря, сколько тебе лет: например, № 25 – тогда это смесь свежей сырости, хризантем, остывшего кофе и Eisenberg J’Ose … В таком случае знай, что фатоватым Лисом-невидимкой в город прокрался Сентябрь. Совсем скоро он уже будет трусить вдоль всех городских улиц и дворов, поджигая огненным хвостом кроны, разбрасывая по небу перья незадачливых откормленных кур – облаков, игриво стаскивая с прохожих шляпы или теребя их длинные шарфы, хватая острыми зубами за полы плащей или облизывая шершавым холодным языком чьи-то занятые смартфоном руки.
Днём (в первую неделю своего визита) он, запутав по лисьему обычаю следы и сбив нас с толку «бабьим летом», дремлет на крыше какой-нибудь многоэтажки или забивается под самую дальнюю скамейку городского парка, где щурит на солнце ярко-голубые, в тон сентябрьскому небу, глаза, слушает Фрэнка Синатру и попыхивает трубкой — не подозревая, конечно, что именно от этих не по-здешнему крепких дымовых колечек мы начинаем исступленно чихать и на целую неделю зарываемся пунцовым носом в салфетки, кляня, на чём стоит свет, осеннюю простуду.
Вечерами же Лис Сентябрь, навострив уши, ищет себе спутников в массе людей с кислыми минами и поднятыми воротниками, чтобы положить им на плечо узкую красивую морду и, грациозно перебирая чёрными тонкими лапами, нашёптывать на древнем наречии осенних листьев что-то такое, отчего самую гордую и заносчивую душу вдруг сжимает стеклянными пальцами тоска по приветному оконному огоньку — тоска, смешанная с острой потребностью в любви и заботе, в самых отчаянных признаниях и крепких кольцах объятий.
Спустя несколько недель Лис с горечью осознаёт, что его импровизированные собеседники — вовсе не новые друзья, а лишь случайные знакомые, которым до него нет никакого дела: дойдя до очередной серой громады, они – все как один — ускоряют шаг и, даже не взмахнув на прощанье рукой, забираются в свои норки, откуда нет-нет, да и мелькнёт на долю секунды манящий, но недоступный Лису уют. А Лис остаётся снаружи, зарываясь мордой тёмно-синий шарф и пытаясь подавить надсадный кашель, идущий от простуженного сердца — не призрачного, а самого что ни на есть живого. Почему они так недолюбливают его проделки, если именно он – Сентябрь — учит их держаться ближе друг к другу и ценить тепло человеческих отношений?
Грустно Лису Сентябрю, одиноко, бесприютно, и неизбывная чернильная тоска скатывается из потемневших блестящих глаз первыми дождевыми каплями, которые начинают всё быстрее и быстрее барабанить по карнизам, по стёклам, словно пытаясь мокрыми ладонями хотя бы коснуться тёплого, «лампового» человеческого чуда, ревниво скрытого занавесками. И затягивает Лис свою горькую ветровую песнь, отзвуки которой всю ночь тихо гудят где-то внутри стен, заставляя людей ещё тщательнее закутываться в пледы.
С утра же в разбросанных по слякоти осколках неба ты на несколько секунд можешь увидеть отражение заплаканного лиса, с недоверчивой радостью всматривающегося в черты своего двойника, — единственного друга на целую одинокую вечность. Но стоит зазеваться, и порыв пронизывающего осеннего ветра мгновенно закроет рябью увиденную в луже мистику…
А ты всё сетуешь на непогоду и «мерзкий дождь»…